Обзоры стран и отелей Латинской Америки

Алексей макушинский пароход в аргентину

Архив. 19-20. 16.05.2014 Странное дело, дежа вю зачастую вызывают книги, написанные с претензией на оригинальность формы, стиля, языка, сюжета, с замахом на творческий поиск, на переосмысление давно привычного. Одинаковые и непретенциозные книги в этом случае отчего-то производят обратный эффект.

Читаешь традиционную историю, с привычной формой «диалог-повествование-описание-диалог», с соблюдением всех правил и норм русского литературного языка и удивляешься: какие, однако, все эти авторы в своей стереотипности разные! Различие, индивидуальность эта, на мой взгляд, проистекает, прежде всего, из разности авторского Я, авторской индивидуальности, за всей этой стереотипностью формы скрывающейся. Из наличия авторского голоса, проникнутого страстью, определённым пафосом.

А все эти целерациональные и осторожные искания новых путей, по большей части не более чем маскировка отсутствия этого пафоса, этой яркой индивидуальности. С этой точки зрения всех современных авторов можно разделить на две условные группы, на авторов страстных и пристрастных. Литература бесстрастная не только малоинтересна, но и, похоже, вряд ли возможна.

Страсть, живое человеческое начало из художественного произведения вряд ли устранимы. И интеллектуальное отстранённое письмо – это не нейтральность и не беспристрастность – это превращённое, изменённое человеческое, ставшее пристрастным и предрассудочным. Поэтому, весь пафос дегуманизации искусства, провозглашённый уже скоро как столетие назад, ведёт не столько к возникновению бесстрастной литературы, сколько к укреплению двух основных литературных лагерей: в одном из которых авторы со страстью и задором, а в другом, авторы с рассудочной пристрастностью. Макушинский, судя по всему, принадлежит к тем авторам, у которого обычная человеческая страсть переросла в рассудочную пристрастность, в предрассудки, предубеждения, если хотите стереотипы, которые и определяют характер, форму и стиль повествования. Очертания пристрастности заданы с самого начала книги: презрение ко всему советскому, обожание (точнее этого пошлого слова не подберёшь) всего западного, европейского, цивилизованного.

В общем, система координат такова – сияющий в огнях свободы и тёплой человечности Запад и темнеющий во мраке тоталитаризма и человеческой безликости Восток (Россия). Но если автор пристрастен и предубеждён, если он отчётливо перебегает в сферу идеологии, то нет большого греха и в том, чтобы столь же пристрастно оценить его книгу. «Каким судом судите, таким и судимы будете». Роман Макушинского уже по этим самым первым своим приметам может служить иллюстрацией к тезису о партийности и классовом характере литературы.

И если есть «музыка толстых», то отчего бы не быть и такой литературе? Уже с первых страниц романа становится ясна его целевая аудитория. «Пароход в Аргентину» написан для тех, кто не просто знает о том, что где-то на карте мира есть Европа, но для тех, кто в ней бывает так же регулярно, как простой гражданин на собственном садово-огородном участке. Он ориентирован на постоянных читателей «Сноба», на завсегдатаев и ценителей «Colta.ru».

Всё последующее, изматывающее обычного читателя повествование, наполненное подробным описанием европейских улочек, местечек со всеми их достопримечательностями и прочими мелкими бытовыми подробностями, наверняка ясно и понятно читателям данной категории. С первых страниц книги читателю понятно – писано не для быдла, а для тех, у кого «само слово Мюнхен. отзывалось чем-то чудесным, воздушно-недостижимым». Это для тех, для кого Россия и по сию пору отождествляется с затхлым запахом селёдки, атмосферой страха, скукой собраний и собственной подлостью.

Это пристрастное отношение, на мой взгляд, главное в книге, это то, единственное, чем она может быть интересна. Сюжетная составляющая – история архитектора Александра Воско (Воскобойникова) и рассказ о бережном приближении автора к ней, и, значит, к самому герою, абсолютно безынтересны. Читая роман, понимаешь, что вместо Воско мог бы быть и другой герой, другая история. Важны не они, важна методика авторского движения к его раскрытию, ну и авторская идентификация с цивилизованным человечеством.

Для этого книга и написана. Некоторые критики после выхода предыдущего крупного произведения А.Макушинского «Город в долине» начали видеть в нём спасителя русского романа. Однако, мне, по прочтении «Парохода в Аргентину» на ум приходят лишь слова Г.Адамовича . сказанные по поводу первых романов Набокова . Да, для российской литературы это может быть и необычно, но в Европе так пишут почти многие, а, может быть, уже писали, если вновь вспомнить почившую в бозе зарубежную серию издательства «Текст». Всё у Макушинского выпечено по европейским стандартам: история индивида на фоне мелькающих стран, континентов и исторических событий, с неизменной убеждённостью в том, что эта история индивида со всеми подробностями и мелкими поворотами значительнее самих эпохальных событий.

Здесь, в этом противопоставлении эпохального и индивидуального с выбором в пользу последнего, тоже своего рода искусственность, натяжка. Потому что в самом этом противопоставлении слышится ещё один предрассудок, ещё одна искусственная конструкция. Человек вне истории, человек, не затронутый и не опалённый ею, вечный наблюдатель, человек несущий в себе свой собственный огонь – это дурная мечта булгаковского Мастера, дурная мечта интеллигента.

Плоская, убогая в своей сытости, в своей безмятежности мелочного быта, интеллигентской правильности. «Пароход в Аргентину» – это книга для русских европейцев, для Мастеров. Ни для кого больше. Поэтому книга Макушинского интересна не сама по себе, не с точки зрения сюжета и содержания, а как практическая постановка вопроса о возможности разделения литературы уже не только возрастному, половому, жанровому, но и сословному признаку.

Не классическому, духовному, интеллектуальному «ванькина/неванькина литература», имевшему классовый характер, а именно сословному со всеми вытекающими непреодолимыми перегородками между стратами. Это попытка построения литературы для тех, кто лишён советского (народного, демократического, классового), не в политическом, а в антропологическом смысле. Хотя, справедливости ради следует отметить, авторская сословная пристрастность, выражена непоследовательно, скорее невольно, бессознательно, интуитивно. Автор, помимо мировоззренческой задачи, отражённой во всех этих с любовью описываемых мелочах сословного быта и предпочтениях, решает ещё и задачу литературную. Она связана с попыткой реализовать на практике концепцию героя, которую Макушинский схематично изложил год назад в рамках небольшого писательского опроса на страницах журнала «Знамя».

Определяющей для автора является оппозиция живой жизни и механического, железобетонного мира. Но, на мой взгляд, здесь явное противоречие. Конструирование героя, конструирование ситуации познания героя, а Макушинский этим и занимается весь роман, оказывается ещё более искусственным и неживым, именно потому, что это не естественное развёртывание, а преднамеренное чистое, механическое конструирование, рационализация. Макушинский чурается диалогов.

Но разве письмо без привычных «он сказал – она ответила» не является чем-то ещё более странным и неестественным, чем механистический диалог, который он отрицает? С выходом за рамки традиционной формы пропадает дискретность, искусственная и огрублённая картина атомарного обособления людей и предметов. Но вместе с ней и исчезает их определённость, особость, индивидуальная маркированность. Предметы и мир вокруг не столько восстанавливают утраченную слитность, взаимосвязь друг с другом, взаимную значимость, сколько утрачивают резкость, отчётливость и определённость, превращаясь в единое месиво, в единый нераздельный поток авторского солипсистского бубнения.

Да, стереотипный диалог – это своего рода ньютоновская механика. Но разве глазами квантовой механики или какой-нибудь там теории струн, а не глазами Ньютона мы смотрим на реальность в обыденной живой человеческой жизни? Почему опять же у автора возникает разговор о технике повествования о возвращении к способам развёртывания повествования и изображения героя эпохи XIX века? Почему оживают тени Гёте, Келлера и Штифтера . Это вещи вовсе не оторванные от общей мировоззренческой составляющей Макушинского. Дело здесь не столько в вопросах литературной техники, сколько в общем интуитивном ощущении возвращающегося времени XIX века.

Времени аристократии и быдла, которое где-то там далеко внизу. Времени распада единого социального мира на изолированное бытие страт и субкультур, каждая из которых требует своей литературы и своей техники повествования, своего содержания и своей формы. Мир простых людей, это мир ньютоновской физики, это мир «он сказал – она ответила», мир Серёг и Валюх, лобового столкновения с героем.

Мир нового высшего общества, света – это мир полутонов, мягкости, условностей, деталей, мерного течения жизни, в котором есть время для самолюбования и любования Другим. В этом смысле роман Макушинского с совершенно безынтересным содержанием интересен как бессознательное нащупывание этой новой светской манеры повествования, этой новой литературы высшего общества. И я не удивлюсь, если вслед за этим стремлением вернуть эстетические практики XIX века последует полноценное возвращение соответствующих им социальных условий.

Автор к этому готов, готов, видимо и тот круг читателей, которому адресована эта книга. Алексей Макушинский. Пароход в Аргентину. – Знамя, № 3–4, 2014

алексей макушинский пароход в аргентину это превращённое, изменённое человеческое, ставшее алексей макушинский пароход в аргентину определённость, особость алексей макушинский пароход в аргентину Мир простых людей, это мир
алексей макушинский пароход в аргентину предубеждён, если он отчётливо перебегает алексей макушинский пароход в аргентину своей формы алексей макушинский пароход в аргентину единого социального
алексей макушинский пароход в аргентину самом этом противопоставлении слышится ещё алексей макушинский пароход в аргентину Он ориентирован на постоянных алексей макушинский пароход в аргентину по себе, не